Московский
Городской
Психоэндокринологический
Центр
30 лет
на страже здоровья
Москва, ул. Арбат, 25/36
+7 (495) 691-71-47
с 9:00 до 21:00
(в выходные с 9:00 до 18:00)
Записаться на прием

Некоторые проблемы формирования российского психоаналитического сообщества

Л.Э. Комарова

ДИСКУССИИ

Психоанализ в современной России существует всего-то лет пятнадцать, если отсчитывать от момента организации в 1989 г. профессором А.И.Белкиным так называвшейся тогда Российской психоаналитической ассоциации. Эта организация сыграла чрезвычайно важную роль в консолидации энтузиастов и установлении контактов с Международной психоаналитической ассоциацией (IPA), без чего никакое серьезное развитие, пожалуй, не было бы осуществимо, но была несколько странной. В том хотя бы отношении, что уже само ее название «психоаналитическая» (при отсутствии даже единственного дипломированного психоаналитика не только в самой ассоциации, но и во всей стране) невольно выявляло некую коллективную фантазию о возможности «особого» пути для российского психоанализа, не требующего, в частности, мучительного и длительного периода ученичества.

С тех пор младенческие фантазии всемогущества[1], если и остались, то лишь на периферии движения в области «дикого» психоанализа, в то время как основной поток отечественных энтузиастов этого направления уверенно вступил в предпубертатный период своего развития, одной из главных черт которого по определению является любопытство и жажда реальных знаний. Прогресс очевидный и, в первую очередь, обусловленный появлением в стране первых действительно дипломированных, а не самозванных психоаналитиков. Вместе с тем, если продолжить аналогию с пердпубертатным периодом, уместно вспомнить, что это — возраст непререкаемых авторитетов, морального ригоризма[2] и догматического мышления, обусловленного недостаточностью способности к децентрализации.

Вообще говоря, это — нормальная и необходимая стадия развития любого подобного сообщества, позволяющая наиболее быстро и эффективно освоить наработанную «психоаналитическую мудрость». Однако перечисленные особенности предпубертатного мышления входят в противоречия с основными тенденциями развития современного психоанализа. Последние определяются, на наш взгляд, двумя факторами. Во-первых, бурное центробежное развитие психоаналитического теоретизирования в середине ХХ века привело к возникновению многочисленных, в лучшем случае, несопоставимых, а зачастую — и взаимоисключающих концепций, причем как на метапсихологическом уровне, так и на уровне клинико-техническом. Во-вторых, попытка осмысления данного феномена вкупе с философской критикой эпистемологических[3] оснований психоаналитического знания [3, 4, 14] привели к кардинальному переосмыслению природы последнего. А именно — к отказу от принципа объяснения и причинности (что соответствовало бы задуманному З.Фрейдом статусу психоанализа как эмпирической науки) в пользу принципа понимания или субъективного смысла, задаваемого герменевтикой[4].

Возможно и вероятнее всего, данные перипетии психоанализа не являются чем-то исключительным, а лишь отражают современное состояние науки, в первую очередь — гуманитарной, и культуры, обескураженной от осознания многозначности и многомерности мира и ограниченности наших возможностей его постижения.

На наш взгляд, хорошей иллюстрацией вышеизложенного является завоевавшая неожиданную популярность во всем мире, пьеса М.Фрейна «Копенгаген». Сам успех этой (скучноватой, заметим в скобках) пьесы, где ничего, по сути говоря, не происходит, а герои — Вернер Гейзенберг и Нильс Бор[5] ведут бесконечные наукообразные (а какие еще можно ожидать от великих ученых?) разговоры. Характер этих разговоров симптоматичен и может быть объяснен лишь тем, что «принцип неопределенности» В.Гейзенберга — это сюжетообразующая сквозная метафора пьесы, которая, как мы полагаем, является и метафорой нашего современного сознания. Автор признается, что идея «Копенгагена» возникла из его интереса к философии. «Откуда нам знать, почему люди делают то, что они делают», — пишет он, — «и даже, — как может один человек знать, что и почему он делает?» Это, если разобраться, — фундаментальный вопрос, «сердце» пьесы.

Вопрос этот непосредственно психоаналитический в том смысле, что психоанализ претендует на его окончательное решение. Однако, как мы попытаемся показать ниже, метафора принципа неопределенности столь же правомерна в отношении психоаналитических интерпретаций, сколь и в отношении интерпретируемых явлений.

Основная интрига пьесы разворачивается вокруг загадочной встречи двух великих ученых. В разгар Второй мировой войны В.Гейзенберг, профессор Лейпцигского университета, работавший в то время, как известно, над проектом немецкой ядерной программы, приезжает в Копенгаген (т.е. — в оккупированную немцами Данию) встретиться со своим великим учителем Нильсом Бором и задать ему простой и безобидный вопрос — позволительно ли физику-теоретику работать над сугубо практическими проблемами? Бор в ответ (а дело происходит во время их совместной прогулки) попросту разворачивается и уходит домой. Гейзенберг же, не получив (или все-таки, может быть, получив?) ответ на свой странный вопрос, уезжает в Лейпциг.

Так что же на самом деле он хотел узнать у Н.Бора, в чем смысл его вопроса? Но смыслов оказывается много, они разворачиваются один за другим, умножая, казалось бы, наше понимание, но только лишь для того, чтобы в конце концов вылезла рожица чертенка и ухмыльнулась: «А может быть все было по-другому и совсем не так?»

Первая смысловая структура проста, рациональна, морально определенна. В.Гейзенберг пытался совратить Н.Бора, получить через него информацию о планах противника (американской «ядерной программе») и переманить его на свою сторону, в то время как Н.Бор, будучи, как и положено, принципиальным морально-устойчивым патриотом с презрением его выгоняет. Мотивация обоих партнеров при этом рациональна и обусловлена идеологически.

Но автор дает нам следующую порцию информации: оказывается В.Гейзенберг и Н.Бор не только граждане воюющих стран — их также связывают глубокие, почти что детско-родительсткие отношения. Тогда, может быть, Гейзенберг намеревается оправдаться, убедить Н.Бора, что, работая на нацистский режим, он, В.Гейзенберг, никак не предатель, а напротив — спаситель интересов человечества, поскольку хотя бы может затянуть работы над ядерным оружием для нацистов на неопределенный срок. Хотя, с другой стороны, в рамках той же модели «сын-отец» В.Гейзенберг стремится взять реванш за унижения ученичества, демонстрируя Н.Бору свое величие. Смыслы не дополняют, а уничтожают друг друга. Если В.Гейзенберг — целеустремленный холодный манипулятор, то тогда он — не мучимый совестью интеллигентный «хлюпик», и, стало быть, точно не эгоистический честолюбец.

А тогда что же Н.Бор? Он пока вне игры, как и аналитик в классическом анализе. Он — чист и прозрачен, в смысле, не мучим никакими конфликтами и противоречиями.

Тут, чтобы запутать нас вконец, добавляется еще одно измерение, кстати, соответствующее «повороту к взаимодействию» в современном психоанализе: Н.Бор и В.Гейзенберг — великие ученые, между прочим, а не только «отец» и «сын», оказавшиеся «по разные стороны баррикад». Великие умы бьются над одной проблемой, между ними существует особая связь посвященных. Почему В.Гейзенберг сделал глупую, не достойную его величия ошибку в своих расчетах относительно критической массы ядерной бомбы? Возможно, он ищет выхода из научного тупика? Он чувствует, что Бор может его понять и дать толчок, но в тоже время боится, что он, В.Гейзенберг, может-таки добиться успеха и сделать бомбу для Гитлера и тогда компромисс — встреча с Н.Бором, но такая, которая ведет к их окончательному разрыву. Другими словами, Н.Бор действует в соответствии с ролью, предписанной ему В.Гейзенбергом (и в точном соответствии с модным в современном психоанализе акцентом на «отыгрывание» и «чувствительности к роли»).

Интересно, что именно в этой точке появляется еще одна возможность. Н.Бор перестает быть нейтральным и «вне подозрений» — он понял В.Гейзенберга так, как надо было ему, Н.Бору, чтобы с чистой совестью работать над бомбой американской. Может быть, эта встреча спасла человечество, а может быть, — не имела никакого исторического смысла. Мы вольны играть со смыслами бесконечно долго, разглядывая в их калейдоскопе все новые узоры, или, остановившись на выбранном варианте, списать в утиль все остальные, отличные от нашего предпочтения, за ненадобностью.

Но все же ужасно хочется знать, а как же было на самом деле? И тогда автор прибегает к последней попытке все-таки ответить на этот вопрос; его герои беседуют уже «на том свете» Там, где уже все позволено и можно задать, наконец, последние вопросы. Н.Бор спрашивает В.Гейзенберга: «Мол, ну скажи, дело прошлого, зачем же ты все-таки тогда приезжал?» Тот чешет затылок и, подумав, отвечает, что и сам не знает, — «прости, но так вышло, очень жаль...».

«Простите, дорогие зрители», — как бы подсмеивается над нами автор, — «успокоительный определенности Истины вам не получить и на том свете».

И тут нам бы с гордостью заявить, что если бы В.Гейзенберг, а лучше бы — и Н.Бор, тоже прошли вовремя психоанализ, то они бы положительно знали все «зачем» и «почему» и никакого бы «Копенгагена» автору написать не удалось. Разве не в том и состоит основная притягательность теории З.Фрейда, что она претендует на видение сквозь вуаль внешнего поведения и сознательных устремлений невысказанных и даже — не способных быть высказанными желаний и тревог? Разве сам З.Фрейд не выступал в роли, может быть, последнего пророка, человека который знает, каковы люди на самом деле, и который за поверхностью вещей «провидел» истинную и нелицеприятную реальность человеческой природы?

Тогда почему Дора, одна из самых известных пациенток основателя психоанализа, после 3-х месяцев терапии все же ушла от великого Фрейда, оставив последнего в состоянии недоумения и ярости? [2] По этому поводу исписаны тома литературы [8, 10, 13] и каждый автор, в соответствии с собственными теоретическими убеждениями, предлагает свой ответ. Положительно дело тут в том, что сама Дора не хотела согласиться с неприглядной правдой о себе, однако, возможно, главное — техническая ошибка: перенос не был вовремя замечен и должным образом проинтерпретирован. Только все же, уточним, не замечен был не столько перенос, а контрперенос. Последнее предположение если и не отменяет все те изощренные кружева фрейдовских интерпретаций инфантильной сексуальности Доры и ее истерических защит, то уж точно сдвигает их на обочину. Возможно, все так и было, но не это главное, а главное — посмотрите — ведь Фрейду нужна была не Дора, а его теория. Дора же для него — лишь средство удовлетворения собственного интеллектуального возбуждения. Он ее использует так же, как г-н Н., и так же предает, как отец Доры. А сама она из вполне банальной истерички, превращается в жертву и своеобразного борца за правду.

Каждый из этих конструктов не только по-своему убедителен, но и отменяет один другой, как в общеизвестных двойных изображениях: можно увидеть либо старуху, либо молодую женщину. Образы будут чередоваться, но нам не удастся увидеть их одновременно. Способны ли мы вместить в свои мозги всю сложность современных представлений? Как элементарная частица, которая способна в любой данный момент быть и частицей, и энергией?

В соответствии с естественнонаучной картиной мира XIX века, психоанализ своему создателю З.Фрейду безусловно представлялся как биологическая наука и также часть медицины, которая в будущем должна была непременно найти свои основания в растущем знании о физиологии высшей нервной деятельности. И как целостная и непротиворечивая теоретическая структура, и как движение, главной задачей которого является гарантия и поддержание именно целостности заданной структуры. Преследуя при жизни это видение, З.Фрейд безжалостно избавлялся от разного рода «еретиков», таких как А.Адлер, К.Г.Юнг, а затем — О.Ранк и почти что Ш.Ференци, каждый из которых предлагал свое видение того, что могло бы или должно было бы служить основанием психоанализа как глубинной психологии [2]. Однако постепенно стало очевидно, что с фрейдовским проектом психоанализа как эмпирической дисциплины не все складывается в целостную картину...

Первым успешным отступником (в том отношении, что, несмотря на противодействие еще живого патриарха, сумевшего остаться в психоаналитическом «мэйнстриме») оказалась Мелани Кляйн, изменившая почти до полной неузнаваемости основополагающие психоаналитические понятия и предложившая другую концепцию стадийности развития личности. Говоря короче, создавшая свою метапсихологию, практически в корне отличную от первоначальной классической. Сошлюсь на дискуссию в Британском психоаналитическом обществе [7]. То, что страсти кипели нешуточные, видно хотя бы из того факта, что дискуссия эта шла в самый разгар второй мировой войны. Тактика, примененная М.Кляйн и ее единомышленниками, состояла, в общем-то, в том, чтобы представить себя прямыми наследниками научного завещания З.Фрейда. Для этого, конечно, пришлось «разобрать» основоположника на цитаты и выявить их латентный смысл, но тогда это не имело большого значения. Не важно также оказалось и то, была ли это осознанная тактика или искреннее непонимание. Важно, что она оказалась успешной и была впоследствии применена многими из «культовых» психоаналитических фигур.

Дональд Винникотт, в свою очередь, проделал аналогичную процедуру с самой М.Кляйн, представляя по сути уже свою метапсихологическую концепцию развития ребенка как продолжение одного из аспектов кляйнианского подхода. Д.Винникотт это вполне осознавал. Он, например, писал: «...зрелые люди привносят жизнь в старое и ортодоксальное путем его переписывания, предварительно разрушив» [16].

Однако эта игра с переодеванием волков в овечьи шкуры не могла идти бесконечно долго. И настал момент, когда психоаналитическое движение вынуждено было признать, что фрейдовское видение единого и неделимого психоанализа рухнуло, и на его месте возникло ужасающее теоретическое многообразие. При этом каждый из альтернативных подходов стремился объяснить весь спектр патологии и дать свои «эксклюзивные» рецепты терапии.

Анализируя, к примеру, различия между моделью влечений и моделью объектных отношений, Дж.Гринберг и С.А.Митчел [6] приходят к выводу относительно их принципиальной альтернативности. Это обусловлено тем, что в основание обоих моделей положены два несовместимых подхода к пониманию сущности человеческой природы, спор между которыми может быть прослежен от Аристотеля и Платона но, в свою очередь, не разрешим, поскольку отражает экзистенциальную дихотомию между неизбежной изолированностью и столь же неизбежной социальностью индивида. В чем базовая страсть — в поисках наслаждения или в связи с объектом? Что здесь первично, а что вторично? Выбор за вами.

Теория дефицита Х.Кохута в определенном смысле отменяет теорию конфликта и даже соперничает с ней. Так Р.С.Валленштейн отмечает: «...Казалось бы, полная теоретическая гегемония Эго-психологии в конце концов рухнула под воздействием все большей популярности Я-психологии Хейнца Кохута с ее альтернативными теоретическими конструктами биполярного Я, „трагического индивида“ в противопоставлении к „индивиду виновному“, дефицита и его восполнения в противоположность конфликту и его разрешению» [15].

Переход от эго-психологии к модели «психологии двух» или, по терминологии О.Кернберга, «психологии интерсубъективистской интерперсональной самости» [6], создает в свою очередь непримиримые противоречия и в понимании целей терапии. Вместо осознания и расширения сферы Я появляется задача компенсации первичного эмоционального дефицита, восполнение которого может разблокировать «процесс» и позволить застрявшему на доэдиповой стадии пациенту продолжить свое естественное психологическое развитие. В соответствии с этой моделью, возникают технические рецепты, из которых «торчат уши» с гневом отвергаемой «моделью конфликта» теории корректирующего эмоционального опыта и контролируемого отказа от нейтральности.

Все вышесказанное ни в коем случае не претендует на анализ развития психоаналитических теорий в их «взаимопереходах» и противопоставлениях, а призвано лишь продемонстрировать, что в психоанализе существует много различных теорий, хотя и многие из них противоречат друг другу или даже друг друга исключают.

«Королевская дорога в бессознательное», проложенная свободными ассоциациями пациента вкупе со «свободно плавающим» вниманием аналитика, при ближайшем рассмотрении оказывается не магистралью, а едва заметной тропинкой в густом лесу, где растерянный путник может всю жизнь бесконечно ходить кругами.

Мое сознание как терапевта если и является зеркалом для пациента, то очень искривленным. Оно неизбежно контаминировано[6] моими же теоретическими представлениями, моим жизненным и психотерапевтическим опытом и рядом моих личных качеств.

Всем известно, что одной из начальных трудностей психотерапии с пациентами, имеющими представление о психоанализе и знакомыми с работами З.Фрейда и близких ему авторов, является определенная запрограммированность их свободных ассоциаций и преобладание в них детских сексуальных переживаний. Сознательно или бессознательно, но у них действует установка «выдавать» именно тот материал, который, якобы, может быть наиболее «интересен» терапевту. Однако с течением времени у большинства пациентов на первый план выходит одиночество, враждебность и отчаяние. Конечно, это может быть объяснено и регрессией, но более вероятным представляется другое, что каким-то скрытым (а может быть и не очень скрытым) образом, мы уводим их от классического анализа и подводим к теории объектных отношений.

Или, к примеру, другой похожий вопрос — почему у людей с разнообразными религиозными, политическими, интеллектуальными или художественными интересами в их, проявляющихся в терапии, свободных ассоциациях эти интересы зачастую мало присутствуют? Или вообще, почему пациенты на кушетке так мало говорят о более глобальных, чем только личных проблемах — той же социальной реальности, в которой они живут? Поразивший меня когда-то факт — даже в разгар драматических событий в Москве в 1993 году пациенты продолжали свой обычный монолог про «папу с мамой» и другие, сугубо личные болезненные переживания. Является ли это доказательством того, что они всецело живут в замкнутом мире своих невротических проблем или они просто понимают, что широкий мир не входит в «правила игры» в терапию?

Пожалуй, их страх быть уничтоженным окружающим миром настолько силен и настолько реален, что Д.Винникотт приходит к парадоксальному, но верному выводу о том, что центр индивидуального существования должен все же оставаться принципиально некоммуникабельным. Стремление к истинному контакту между терапевтом и пациентом «упирается в тишину» [17].

Тогда получается, что «свободно плавающее» внимание аналитика столь же невозможно, как и «свободные ассоциации». Объективное, неконтаминированное проникновение в реальность — подозрительно? Наблюдения и теоретизирования всегда происходят в определенном историческом социокультурном и психологическом контексте, который формирует и ограничивает используемую методологию, определяет вопросы, что задаются и не задаются, а также — выводы, которые делаются из полученных данных. Другими словами, не существует объективной, неангажированной и, в то же время, всеохватывающей позиции.

Соответственно и теоретическое знание относительно того, что должно быть найдено во внутренних переживаниях, неизбежно задает направление «свободному плаванию» внимания аналитика и несет в себе опасность превратить потенциально многомерную вселенную пациента в плоскую карту уже известной теории. Значения моделируются, а не обнаруживаются или выявляются. То, что мы слышим в свободных ассоциациях, не является непосредственными репрезентациями интер- или интрапсихической реальности, а постоянно создается в диалоге между пациентом и аналитиком и неизбежно зависит как от личности, так и от теоретических предпочтений последнего.

Следующий и, может быть, самый актуальный вопрос — какое отношение подобные абстрактные рассуждения имеют (и имеют ли вообще) к клинической практике? Думается, имеют и вполне непосредственное, поскольку понимание относительной природы психоаналитического знания совершенно иначе позиционирует аналитика к пациенту, по сути, лишая первого того богоподобного статуса, который традиционно отведен ему в классическом анализе.

Так С.Митчел с грустью констатирует, что «...возникшее понимание того факта, что могут существовать различные версии жизни пациента, а аналитик не является уже обладателем истины, породил в современном психоанализе кризис, обусловленный неуверенностью как в психоаналитическом теоретизировании, так и профессиональной идентичности самого аналитика» [9]. Р.Бартес вторит ему: «...сталкиваясь со сложностью и неопределенностью реальности, относясь скептически к наличию абсолютной истины, сегодня мы вынуждены действовать без наличия уютной сетки четких значений». И добавляет при этом, что «психологически бывает крайне неприятно осознать, что нет тех авторитетов, которые находятся на прямой линии с Господом и «действительно знают» [1].

Трудно с этим не согласится, и это «неприятно» не может к нам не относиться. Как бы мы не стремились игнорировать прискорбный факт отсутствия в современном анализе Истины с большой буквы и «действительно знающих», как бы ни делали вид, что все эти философские мудрствования не более, чем игра ума, если мы верим в бессознательную коммуникацию между пациентом и аналитиком, то не можем не ощущать шаткость собственного положения, как ощущает ее наш пациент.

Чувство неопределенности, многозначности всего происходящего в аналитической ситуации — тревожная реальность, с которой каждый практикующий что-то, хоть издали напоминающее психоанализ, неизбежно сталкивается. А может быть, вообще там ничего не происходит? Мне доводилось слышать сетования не только новичков, но и многие годы успешно работающих, опытных терапевтов, что временами у них появляется отчаяние, вызванное ощущением собственной несостоятельности, когда кажется, что ты ничего не знаешь, и хочется все навсегда бросить.

Замешательство, недоумение, растерянность, фрустрация, которые мы неизбежно испытываем во взаимодействии с пациентами, а на теоретическом уровне — и с аналитическими текстами (пытаясь хоть тут-то обрести твердую почву под ногами), но так и не находя вожделенной определенности и однозначности — чувства весьма неприятные. Поэтому не удивительно, что осознание ограниченности наших знаний и связанные с этим переживания беспомощности, вины, стыда и несостоятельности могут провоцировать что-то, похожее на маниакальные защиты, среди которых догматизм традиционно занимает почетное первое место. Не будет слишком большим преувеличением сказать, что тенденции к догматизму и авторитарности, ощущение «дисциплины», окруженной враждебным миром, изначально были присущи психоанализу.

Догматизм и, если хотите, фундаментализм весьма эффективно связывает страх и замешательство, превращая сложность и неопределенность явлений в четкую стройность доктрины. То, как догматизм может быть напрямую обусловлен страхом перед неопределенностью, показала хотя бы динамика общественного мнения в Соединенных Штатах после трагических событий 11 сентября 1999 года. Всеобщее недоумение и растерянность («Кто? Что? Зачем?») вдруг неожиданно отозвалось в душах. В результате приобрело популярность примитивное разделение сложного и противоречивого мира на попросту «правых» и «неправых», абсолютное Зло и столь же абсолютное Добро. Аналогия с нашими проблемами, может, и отдаленная, но она уместна.

Дж.Рубин, к примеру, анализирует собственный опыт участия в семинарах, где аналитики различных направлений, включавших классический психоанализ, эго-психологию, теорию объектных отношений, Я-психологию и интерперсонанальный психоанализ. На них обсуждался один единственный клинический случай, представленный исключительно подробно, как почти дословный протокол сессий. Дж.Рубин отмечает, что оценка участниками семинара работы аналитика варьировала от «блестящей» до «полностью катастрофической». Автор объясняет сей чудовищный разброс мнений тем, что «каждый из участников не просто имел свое видение работы, но рассматривал собственную перспективу как естественную и универсальную, т.е. соответствующую реальности, которую данный исследователь непосредственно увидел и передал» [2].

Догматическая уверенность в собственных знаниях — реальная опасность не только для каждого из нас на каждой сессии, но и для нашего ни больше, ни меньше общего будущего, поскольку делает диалог между представителями различных направлений занятием если и не невозможным, то затруднительным и весьма опасным. Однако такого рода диалог все же необходим, поскольку он является по сути основным инструментом отбора наиболее жизнеспособных и эффективных концепций и создания если не единой всеобъемлющей психоаналитической теории, то хотя бы единого поля представлений[7]. Бывает довольно сложно отказаться от идеи, что только усвоенные тобой (особенно усвоенные изначально) психоаналитические представления корректно отражают реальность, а другие, им противоречащие, хотя и тоже отражают эту же реальность, но ошибочно.

Однажды на лекции, говоря о проективной идентификации, в качестве примера я привела клинический случай. Его драматургия состояла главным образом в том, что пациентка все время пропускала сессии и, держа тем самым своего аналитика в тревоге, провоцировала в последнем чувство собственной малоценности и беспомощности. Это вызвало единодушное возмущение аудитории — поведение аналитика было признано в корне неправильным. Мои робкие попытки объяснить, что это — не слабость со стороны аналитика, а «чувствительность к роли», проигрывание неких ранних объектных отношений — до и помимо их интерпретации, приняты не были.

Объективизацию психоаналитических представлений, упорное нежелание понимать метафоричность конструктов любого уровня, конечно, можно списать, и это отчасти будет верно, на счет, например, теоретической наивности. Но подобная наивность нередко имеет и защитную функцию.

Как-то, проводя семинар по теории объектных отношений со студентам — психологами одного из московских институтов, я с удивлением почувствовала явную враждебность аудитории. С удивлением, поскольку в этой реакции было что-то сверх того понятного раздражения, которое может вызывать «занудство» преподавателя. Это «сверх» состояло в идентификации аудитории с... классическим фрейдовским анализом. И благодаря тому, что в данном случае речь шла именно об идентификации, а не, скажем, о некоем предпочтении или сознательном выборе позиции, попытка «внедрится» с чем-то новым воспринималась как нападение, стремление уничтожить и обесценить их профессиональную идентичность, лишить уверенности в себе. Инстинкт самосохранения требовал ответного обесценивания.

Уютное отсутствие рефлексии по поводу собственных теоретических предпочтений, перепутывание их с реальностью помогает сохранить иллюзию знания. Устойчивость такого рода иллюзии определяется тем, что все «не-знание» эвакуируется в другого. «Другие» — пациенты, коллеги, группы, школы — для того и существуют, чтобы служить удобными контейнерами всех наших отвергнутых качеств.

Представляется, что и сдвиг в технике анализа, акцент на взаимодействие и анализ контрпереноса является, в том числе, и рефлексией по поводу защиты, которую имел аналитик в классической модели. Когда вся уязвимость и незнание принадлежали пациенту, аналитику же оставалась роль обладателя скрытой истины. Роль для аналитика, надо сказать, весьма приятная и возвышающая в собственных глазах, но — она же и крючок, на которой исключительно легко попасться.

Приведу пример из своего опыта.

...С этой женщиной я встречалась всего-то раз шесть. Она просила дать ей несколько консультаций, поскольку уже год, как находилась в кризисе, вызванном ссорой и последовавшим за ней расставанием со своим прежним терапевтом, которого она до этого «боготворила», считая «самым близким» человеком. Пациентка жаловалась, что продолжает постоянно думать о случившемся и самостоятельно не может осмыслить ситуацию.

После первой сессии я тут же сообразила, что и почему предыдущий коллега делал не так. (Позволил развиться идеализированному переносу — это же элементарно). Чувство это было приятно и вселяло веру в собственные силы. Однако уже во время второй нашей встречи пациентка дала мне понять, что все гораздо сложнее — ее внешне покорное поведение и убитый вид явно контрастировали с той настойчивостью, с которой она добивалась, чтобы я назначила ей единственно удобное для неё время. Она требовала от меня особого отношения и новых жертв. Я была загнана в тупик, мое вполне разумное стремление не идти «на поводý» у ее патологии мгновенно превращало меня в «плохой», отвергающий объект, от которого надо было спасаться. Скорее всего, и моя коллега, ранее занимавшаяся этой женщиной, была поставлена перед той же необходимостью — дать возможность пациентке превратить себя в «плохой» объект. Но тогда ссора и уход пациентки из терапии становились одним из наиболее вероятных и, возможно, неизбежных исходов. Мое чувство собственного всемогущества сменилось ощущением неопределенности и тревоги. Пациентка своим неадекватным поведением как бы вернула на место ощущение моего «собственного не-знания», спроецированного первоначально на коллегу.

Вместе с тем, трудности психоаналитического теоретизирования вовсе не означают его невозможности или ненужности. Очевидно, теория столь же необходима, сколь и неизбежна. Неизбежны и наши личные предпочтения, обусловленные конкретным психоаналитическим опытом — в первую очередь личным анализом, школой, с которой мы по воле «неслучайной случайности» оказались связаны и многими другими контекстуальными факторами. Все это может, как считают многие исследователи, играть негативную роль, но только при нашей неспособности занять депрессивную позицию[8] по отношению к выбранным авторитетам и их чрезмерной идеализации.

Условия, в которых мы занимаемся психоаналитической практикой, обусловлены прежде всего необходимостью взять на себя ответственность «первого поколения» независимо от степени желания и личной готовности. Большинство из нас практикует вне рамок более или менее сформированной профессиональной среды, постоянного личного анализа, супервизий и т.п. Как заброшенные дети, которые, чтобы избавится от беспомощности и незащищенности, придумывают себе всемогущественного «друга», так и мы можем быть склонны к мифологизации как психоаналитических теорий, так и отдельных их представляющих значимых личностей. Такого рода идентификация с идеализированным объектом, как известно, позволяет разделить с ним его всемогущество и избавиться от постыдного ощущения собственной ущербности. Расплата за горделивое ощущение причастности к числу «действительно знающих» — отказ от реальности и тот же догматизм.

Перечислив таким образом некоторые из защитных маневров, позволяющих игнорировать реальную сложность и неопределенность психоаналитического знания, хочется подчеркнуть, что не достаточно отказаться от наивных представлений об истинности собственных воззрений и признать субъективность конструируемых в анализе смыслов, а также влияние на них соответствующих теоретических знаний. Наше взаимодействие и отношение к психоаналитической теории может и должно быть предметом рефлексии. Ее отсутствие чревато тем, что нарциссизм, приводящий к переоценке собственных конструкций, может оставаться незамеченным. Вместе с тем, трудно, если и не невозможно, сохранять аналитическое отношение к собственным направляющим принципам в случае полной с ними идентификации и отвержение взглядов, сформулированных альтернативными аналитическими позициями. Только наличие в уме аналитика этих альтернативных конструкций позволяет сохранить дистанцию и возможность периодической «дисидентификации» с собственными представлениями.

Безусловно, здесь просвечивает аналогия между эдипальными и симбиотическими отношениями и тезисом, в соответствии с которым лишь появление «третьего» формирует пространство мышления. Имея ввиду эту аналогию, быть может, уместно чуть подробнее остановится на опасности идеализированных отношений в терапии. Так, например, Д.Морган, рассматривая влияние «внутренней пары» на формирование сексуальной идентичности и сексуальных перверзий, обращает внимание на особый тип пациентов (или периоды в их анализе), что стремится обладать аналитиком целиком и полностью. Они неустанно лелеют в своем воображении мечты о пожилом одиноком аналитике, у которого не было бы в жизни решительно ничего, кроме его пациентов. Во внутреннем мире таких пациентов нет места ничему и никому третьему. Возможна только безраздельная преданность, полное слияние — все прочее воспринимается как предательство и отвержение. Очевидно, что с таким пациентом аналитик может противостоять навязываемым ему симбиотическим отношениям, только обладая способностью удерживать в своем ментальном пространстве некоего «третьего», с кем возможна бы была продуктивная интеракция, хороший коитус, если хотите. Гипотетический «всецело преданный» пациенту терапевт в данном случае является гарантией катастрофы и безнадежности. А кто же этот «третий» в голове терапевта? Автор предполагает, что эту роль помимо понятных фигур собственной семьи, супервизора и т.п. выполняет и психоаналитическая теория в том случае, если аналитик может установить с ней продуктивные отношения [11].

На наш взгляд, степень продуктивности отношений с теорией во многом определяет именно способность к децентрализации, хотя бы временному дистанцированию от излюбленных и привычных способов понимания того, что же происходит в терапии, что создает пространство для творчества и диалога. Только если мы можем себе изначально позволить отказаться от собственнического, эгоистического и защитного отношения к «любимым» взглядам и техникам, появляется возможность актуализировать потенциально освобождающее воздействие аналитического мышления.

Если истина не является чьей-то прерогативой или окончательным статическим достоянием, пациент перестает быть резервуаром, который следует наполнять аналитической мудростью, а коллеги, придерживающиеся противоположенных позиций, из «еретиков» превращаются в партнеров по диалогу. Что, в частности, делает жизнь психотерапевта более интересной и разнообразной.

Литература

  1. Barthes R. Ronald Barthes by Ronald Barthes. — Berkeley: Univ. оf California Press, 1977.
  2. Freud S. (1914) On the History of the Psychoanalytic Movement. Standard Edition of the Complete Psychological Works. Ed. J. Strachey, v. 14, Hogarth, 1953-74.
  3. Frosh S. For and Against Psychoanalysis. — Routlege: London & New York, 1997.
  4. Grunbaum A. The Foundation of Psychoanalysis: A Philosophical Critique. Berkeley, CA: Univ of California Press, 1984.
  5. Greenberg J., Mitchell S.A. Object Relations in Psychoanalytic Theory. Cambridge, MA and London: Harvard Press, 1983.
  6. Kernberg O. F. Recent Developments in the technical approaches of English Language psychoanalytic schools// Psychoanal. Q. — 70. — 2001. — Р. 519-547.
  7. King P., Steiner R. (EDS) The Freud — Klein Controversies, 1941-45. — Routlege: London & New York, 1991.
  8. Marcus S. Freud and Dora: Story, History, Case History// In L. Spurling (Ed.).
  9. Sigmund Freud. Critical Assessmen, V.2. — Routledge: London & New York, 1989.
  10. Mitchell S. Hope and Dread in Psychoanalysis. — New York: Basic Books, 1993.
  11. Moi T. Representation of Patriarchy: Sexuality and Epistemology in Freud’s Dora. In L. Spurling (Ed.), Sigmund Freud. Critical Assessment., V.2. — Routledge: London & New York, 1989.
  12. Morgan D. The internal couple and the Oedipus complex in the development of sexual identity and sexual perversion. In C. Hardenge (Ed.), Sexuality: Psychoanalytic Perspective. — L.: Bronner-Routlege, 2001.
  13. Rubin J. B. A Psychoanalysis for Our Time. Exploring Blindness of the Seeing — N.Y. & London: N.Y. Univ. Press, 1998.
  14. Stadlen A. Was Dora «Ill»? In L. Spurling (Ed.) Sigmund Freud. Critical Assessment., V. 2. — Routledge: London & New York, 1989.
  15. Strenger C. Between Hermeneutics and Science: An Assay on the Epistemology of Psychoanalysis. — Madison, CT: International Press, 1991.
  16. Wallerstain R.S. The Trajectory of Psychoanalysis// Intern. J. Psychoanal. — V. 83. — 2002. — P.1247-1268.
  17. Winnicott D.W. The Family and Individual Development. — London: Tavistock, 1965.
  18. Winnicott D.W. Ego distortion in terms of true and false self. In The maturational process and the facilitating environment. — New York: Intern. Univ. Press, 1965.

[1] См. также — Комарова Л. Между всемогущественностью и беспомощностью: опыт желания стать аналитиком в России// Психоаналитический вестник. — 2004. — № 12. — С. 207-212. — Прим. ред.

[2] Ригоризм — (франц. Rigorisme; от лат. rigor — твердость, строгость), строгое проведение какого-либо принципа в действии, поведении и мысли, исключающее какие-либо компромиссы, учет других принципов, отличных от исходного и т.п. — Прим. ред.

[3] От «эпистемология» (то же, что «теория познания») — раздел философии, в котором изучаются закономерности и возможности познания, отношения знания (ощущений, представлений, понятий) к объективной реальности. — Прим. ред.

[4] Герменевтика — (греч. hermeneutike; от hermeneuo — разъясняю, толкую), учение об истолковании текстов, преимущественно древних, первоначальный смысл которых затемнён вследствие их давности или недостаточной сохранности источников — Прим. ред.

[5] Гейзенберг Вернер (1901-1976)— немецкий физик, один из основателей квантовой механики, создатель «матричной квантовой механики Гейзенберга», лауреат Нобелевской премии за 1932 год. Бор Нильс Хенрик Давид (1885-1962), датский физик. Создал первую квантовую теорию атома, а затем участвовал в разработке основ квантовой механики. — Прим. ред.

[6] Контаминация — соединение текстов разных редакций одного произведения; текстологический прием, применяющийся в тех случаях, когда источники не дают удовлетворительной редакции, отвечающей замыслу автора. — Прим. ред.

[7] Выделено нами. — Прим. ред.

[8] В данном случае подразумевается «депрессивная позиция» в понимании М.Кляйн. — Прим. ред.