Московский
Городской
Психоэндокринологический
Центр
30 лет
на страже здоровья
Москва, ул. Арбат, 25/36
+7 (495) 691-71-47
с 9:00 до 21:00
(в выходные с 9:00 до 18:00)
Записаться на прием

«Моисей» Микельанджело и 3. Фрейд

ПРИКЛАДНОЙ ПСИХОАНАЛИЗ 

А.И. Белкин[1]

Очерк о «Моисее» — великом творении Микельанджело -впервые был напечатан в 1914 году в журнале «Имаго» без указания имени автора. Только десять лет спустя читающий мир узнал, чьему перу принадлежит эта работа.

Что же побудило Фрейда скрыться за безымянным знаком «ххх» и столько времени сохранять инкогнито? До сих пор это остается загадкой, не получившей точного и однозначного разрешения, загадкой, каких в судьбе Фрейда множество. Вручив человечеству ключи, с помощью которых можно раскрыть любую человеческую душу, отец психоанализа ревниво оберегал границу, которой он окружил свою собственную жизнь. Будучи одним из тех людей, о которых говорят все с восхищением, недоумением или со злобой, — Фрейд был, возможно, единственным, захотевшим — и сумевшим — надежно укрыть свой интимный душевный мир не только от праздного любопытства, но и от сочувственного интереса. Все, что мы знаем о Фрейде как о человеке — это не более, чем плод чьих-то либо наших собственных догадок, прозрений, толкований, которым с полной свободой могут быть противопоставлены другие, чуть ли не противоположные. И с этим приходится примириться раз и навсегда.

Так обстоит дело и с загадкой очерка — или этюда — о Моисее. Вряд ли решением прибегнуть к анониму руководили простые, обыденные соображения. Фрейд не мог считать эту работу пустячком, не достойным своего высокого авторитета, прежде всего потому, что слишком долго он ее вынашивал.

Известно, что впервые статую Микельанджело он увидел во время своей первой поездки в Рим — более того, в первые же дни по приезде, отдав ей предпочтение перед множеством достопримечательностей Вечного города, которыми заранее покорено воображение каждого паломника. Известно также (эту минимальную информацию Фрейд все-таки сообщает о себе сам), что сильнейшее впечатление, сообщившее мощный энергетический заряд предпринятому исследованию, возникло в минуты того же, самого первого свидания. Но окончательная кристаллизация замысла и его воплощение потребовали десяти с лишним лет, и хоть «Моисей» не единственный занимал мысли Фрейда в этот период, его место было достаточно значительным: обратим внимание хотя бы на диссертационный, по нашим меркам, объем проработанной литературы. Нетривиальным даже для самого Фрейда был примененный в этой работе метод: в первый, а может быть, единственный , раз объектом анонима стали не произносимые слова, не фантазии, не сновидения, не теснящиеся в сознании образы, тоже, в конечном счете, выраженные словами, а немая пластика — язык движений, жестов, поз предстающих, впридачу, не в развитии, а на стадии единого остановленного мгновения. Не может быть, чтобы сама новизна этого приема, сама смелость в раздвигании уже сложившихся к тому времени рамок и традиций психоанализа не побуждала исследователя предъявить свое произведение миру открыто, из собственных рук. Отпадает, со всей очевидностью, предположение, что Фрейд не был удовлетворен результатом своего труда: в этом случае он продолжил бы исследование или уж по крайней мере не пошел на обнародование материала — хотя бы и анонимное. И уже подавно невозможно предположить, что Фрейд скрыл свое авторство под влиянием страха: боясь, критики, боясь нападок со стороны коллег, влиятельных читателей или церкви, которую вполне могло прогневить вольное обращение аналитика с каноническим библейским текстом. Ведь толкуя намерение великого Микельанджело , Фрейд не просто приписывает ему желание дать свою версию замечательных в Библии с событий, но и утверждает право художника на такой кощунственный поступок. Страх был Фрейду неведом. Каждое написанное им слово, каждая высказанная мысль несли в себе вызов твердыням устоявшихся представлений, догм, которое общество почитало святыми. Поддержка узкого кружка единомышленников, на фоне яростного, агрессивного неприятия, враждебности — такова неизменно была неизменная позиция Фрейда, он избрал ее добровольно и сознательно, и за долгие годы не сделал ни одного жеста, который мог бы смягчить ее невыносимую тяжесть. Один против всех.

Один против всех оказался и Моисей в тот миг, который был схвачен и остановлен на века резцом ваятеля. Не здесь ли разрешение загадки?

Размышляя о Моисее, Фрейд думал и о себе. Возможно, эта аналогия не принимала в его сознании форму горделивой мысли: «Я — как Моисей». Но само созвучие духовных состояний немогло не вызывать в нем глубочайшего, не отпускающего волнения. Исследование под его пером превращалось в исповедь: строка за строкой, пассаж за пассажем Фрейд раскрывал перед читателем собственные переживания, сообщал о себе нечто такое, чем трудно, невозможно делиться, даже с ближайшими друзьями. И именно эта невольная распахнутость заставила его сохранить хотя бы последнюю из нераскрытых тайн — тайну имени.

Если довериться этой загадке, скромнейший по объему очерк о Моисее даст нам уникальную информацию о личности Фрейда, о глубочайшей драме его жизни, его судьбы.

Как и Моисей, Фрейд был пророком — человеком, освобождающим человечество от сковавших его духовных пут и освещающим перед ним дорогу в иное будущее. Как и Моисей, он осознавал свою избранность — не как знак величия и власти, а как неизмеримый, все себе подчиняющий долг. Согласно библейской легенде, Моисей вывел свой народ из египетского рабства, заставив его преодолеть мучительный путь через пустыню. Фрейд указал человечеству путь к духовному раскрепощению, к подлинной свободе, превратив в пустыню собственную жизнь — отказавшись от всего, что украшает и разнообразит существование, подчинив каждый день и час каторжному режиму работы. И тоже подобно Моисею, познал и вершины всеобщего признания, и бездны людской неблагодарности. Моисей был убит народом — своими детьми, ради которых он совершил подвиг. Смерть Фрейда (в 1939 г.) была насильственной, но чем же иным, как не символическим убийством отца психоанализа было торжество тоталитаризма на огромных земных пространствах, нагнетание военного психоза, т. е. развязывание в грандиозных масштабах самых темных и страшных человеческих инстинктов?

Письмо Фрейда рисует образ человека суховатого, даже несколько чопорного, холодного и в высшей степени рационалистичного. Но таким ли был он в действительности? Вчитайтесь в то, что он говорит — и, главное, как говорит — о вулканическом темпераменте Моисея, о страстности его натуры, и вы почувствуете, что такое проникновение не может прийти к спокойному, отчужденному наблюдателю. Страстность — неотъемлемое качество пророка, да и как может быть иначе, где, как не в глубинах собственной души способен человек почерпнуть великую энергию, позволяющую захватить и повести за собой других? Но не случайно истинных пророков в истории всегда было несравненно меньше, чем несостоявшихся: в том, что составляет несравненную силу этих людей, заключена и их величайшая слабость. Страсть потому и страсть, что она по природе своей необуздываема. Возобладать над стихией собственной души можно только ценой беспримерного усилия, которое Фрейд не случайно назвал сверхчеловеческим. Какой ценой оно дается — знает только тот, кому удавалось его совершить...

Прочитать очерки о Моисее можно за несколько минут. Но не спешите — и тогда вам откроется возможность особым, стереоскопическим зрением увидеть тени трех величайших титанов. Микельанджело, гениальный скульптор эпохи Возрождения, пропустил через себя духовный импульс, исходящий от личности библейского пророка; Фрейд — взволнованный и благодарный зритель — передал нам этот сдвоенный заряд, в свою очередь, перемножив его на богатство собственных мыслей и ощущений. Моисей, каким он был в глубинах истории, но одновременно Моисей Микеальанджело и Моисей Микельанджело и Фрейда. А когда вы дойдете до последней строки, к прочитанному прибавятся и ваши мысли, и ваш опыт, ваши ассоциации... И вы почувствуете, что несколько страниц, без особых претензий написанные, далеко продвинули вас в понимании человека и человечности, а значит и самого себя.

Толкование Фрейда оставляет полную свободу для наших собственных толкований, и вряд ли было бы уместно ограничивать ее каким-то комментарием.

Но ради глубины проникновения в текст необходимо сказать несколько слов о том, что Фрейд, по всей видимости, посчитал само собой разумеющимся, поскольку и он сам и предполагаемый его читатель были воспитаны на священной истории и детали всех, вошедших в нее событий знали не хуже, чем подробности собственной биографии.

Что было написано на скрижалях, вокруг которых, как утверждает Фрейд, завязан главный психологический узел скульптуры? Они исходили от Господа, были начертаны Божественным перстом — безусловно, уже этим объяснялась их неизмеримая ценность. Но, по логике, не менее важно было их содержание. Поэтому все рассуждения Фрейда приобретут для нас особый смысл, если мы осознаем, что своему заблудшему народу Моисей нес от Бога Десять Заповедей — тот самый нерушимый моральный закон, который тысячелетия спустя был воспринят первыми учениками Иисуса Христа и составил, таким образом, нравственную основу нашей цивилизации. «Почитай отца и мать. Ты не должен убивать. Ты не должен распутничать. Ты не должен красть.

Ты не должен давать ложного свидетельства на ближнего своего...»

Этот штрих по-новому поворачивает одну очень важную для нас именно сегодня, можно сказать, излюбленную мысль.

А.И. Белкин[2]

У КАЖДОГО ВРЕМЕНИ СВОИ БЕЗУМЦЫ

Ничего нет в мире более зыбкого, неопределенного, не выразимого словом, чем психическая норма.

Что такое нормальное поведение? Один и тот же поступок в одной ситуации вы воспримите как должное , в другой — как сигнал к вызову перевозки.

Что такое нормальный человек? Или, по точнее, что такое ненормальный? Перебираю симптомы, на основании которых ставится диагноз: любой может проявиться в отдельные минуты у людей, несомненно, здоровых и крепких — то ли в ответ на какие-то провоцирующие обстоятельства, то ли вообще непонятно почему. Он такой, потому что жизнь у него такая, или жизнь у него такая, потому что он такой — только очень молодым психиатрам может казаться, что ответ всегда у них в кармане.

3 октября 1993 г. я был у Белого дома, несколько часов провел в возбужденной толпе. Больных в строгом смысле слова — а хроническое психическое расстройство различимо и по внешности — не видел. Но кто скажет, что эти люди, старые и молодые, в этот момент были нормальны — включая, кстати, и милиционеров, которых тоже захватила и поволокла за собой стихия иррациональности?

Все еще зависит от того, кто выносит приговор, что вкладывается в понятие нормы. Все сборник рассказов молодого писателя, рассчитанный на литературных гурманов. Если они уверены в себе, то не усомнятся и в авторе. А человек с более простым интеллектуальным устройством вполне может после первых трех страниц покрутить пальцем у виска.

Да и зачем так далеко ходить за примером? Недавно одна женщина привела к нам своего мужа, встревоженная странностями в его поведении. Его осмотрели хорошие специалисты, и все согласились, что налицо бред преследования. Ну как же: живя в семье, питается только тем, что сам купил и приготовил, все запирает, без конца проверяет замки и всех уверяет, что теща хочет его отравить. Случай классический. Но вот в клинику наносит визит эта самая теща, и мы видим, что она действительно люто ненавидит зятя и, если могла бы погубить его безнаказанно, то сделала бы это давно. Где же картина болезни? От нее остается один дым.

Норма — звучит очень располагающе. Но если представить себе, что в одном чудесном месте собрались стопроцентно «правильные» люди, то я уж не говорю, что это было бы очень немногочисленное сообщество — но еще и непереносимо скучное и крайне непродуктивное. Вряд ли туда попал бы хоть один человек с творческими потенциями. Освободившись от своих нездоровых и не вполне здоровых собратьев, часто и в самом деле утомительных, раздражающих, бедные нормальные люди были бы обречены вечно повторять зады, воспроизводя то, что когда-то подарили им безумцы. И уж искусства точно у них никакого бы не было, за исключением самых пошлых и эпигонских его разновидностей.

Однако не у меня одного сейчас такое ощущение, что и без того нетвердая граница между ясностью и помутнением рассудка еще больше заколебалась и сдвинулась. Допустим, бесконечные вариации на тему о безумном мире, о том, что все мы посходили с ума, можно счесть не более чем проявлением черного юмора (хотя, строго говоря, такая манера острить — тоже симптом своего рода). Но еще раз вернемся к московским событиям: почти все, кто описывает свои ощущения, не сговариваясь, повторяют одно и то же — что испытывали чувство нереальности происходящего, будто попали внутрь дурного сна.

Как врач, могу сказать: с такими вещами не шутят.

У каждого времени — свои сумасшедшие дома и свои сумасшедшие.

С некоторыми поправками — но не такими уж большими, как можно предположить заглазно, — болезненно измененная психика повторяет все, чем живут люди на воле. И в тех же социальных параметрах.

Народы Севера сходят с ума не так, как народы Северного Кавказа. Интеллигентность просвечивает и в хаосе безумия. В 60-е годы больницы были переполнены женами и невестами Гагарина. В 40-е — родственниками Рокоссовского (почему-то к нему питал особую слабость наш контингент), Жукова, Конева. Но никогда ни мне, ни коллегам, которых я расспрашивал, не встречались сыновья или братья Сталина (исключение составляла лишь Грузия). Двух сыновей Ленина я помню, один из них поражал фантастическим сходством. Но сочетание ужаса и раболепного преклонения перед Сталиным было так велико, что корректировало даже бредовые идеи.

Однако все эти явления достаточно поверхностные, поговорить хотелось бы о другом.

Кто-то сказал недавно, что в сталинскую эпоху свободно высказываться могли только умалишенные. Это неправда. Если в бреду звучала крамола, больного, как правило, убирали. Куда — было тайной даже для врачей. Да они и не пытались ее отгадать. Слишком таких пациентов боялись. Старались соприкасаться поменьше, если было бы можно, так к ним вообще бы никто не подходил. Страшились провокаторов, а еще больше — еретических мыслей. Даже в этих устах они звучали непереносимо для слуха.

Представления о психической норме были узкими и жесткими. Шаг вправо, шаг влево от узаконенных стандартов поведения и мировосприятия расценивался однозначно: человек болен. Не может работать в одном для всех режиме? Болен! Не вписывается в коллектив? Болен! Удивляет окружающих причудливыми интересами? Ну, тут, вообще, говорить не о чем! Психическое расстройство внушало какой-то мистический страх, и не только ввиду конкретной опасности (ударит, убьет, подожжет). Какую-то тревожную, тоскливую реакцию выдавала сама подсознательная сфера.

Почему наши больницы назывались больницами? Я вспоминаю Иркутскую психиатрическую службу начала 50-х годов. Возможности лечить были минимальными: два — три препарата, шоки, инсулиновый и электрический, и все. Да, собственно, было мало смысла беспокоиться, чем закончится пребывание в больнице. Сам факт, что человек там полежал, что он на учете, делал его изгоем на всю оставшуюся жизнь и с точки зрения социального статуса, и в глазах окружающих. Общественное сознание не входило в тонкости — насколько человек ненормален и в чем именно. Одно слово — псих ! Поэтому не было настроя помогать: главное — убрать подальше, запереть покрепче. Изолировать! Отсюда обычай размещать психиатрические больницы за городом. Отсюда высоченные стены, охрана, бесконечные внутренние замки, свирепые нравы персонала. Побег, независимо от склонностей больного, воспринимался как событие чрезвычайное, чудовищное — словно заключенный сбежал из зоны. Да психиатрическая больница, как я ее помню по началу своей работы в Сибири, и была тюрьмой для тех, кто не как все. Спектр этих отклонений был необычайно широк.

Диссиденты, о которых так много говорилось по этому поводу, в 70-е и 80-е годы составляли всего лишь частный случай.

Ну, а врачи с их профессиональной подготовкой и опытом? Многие теперь, опять же в связи с диссидентами, склонны судить психиатров как прямых пособников режима, действовавших по команде властей. Все не так просто. Врач, будь он хоть семи пядей во лбу, — тоже частица общества. За всех ручаться, разумеется, я не могу. Но лично знаю тех, кто оставался кристально чист, и перед врачебной, и перед гражданской своей совестью. Они действительно были твердо убеждены, до готовности, что называется, идти на плаху, что не может нормальный человек так говорить и так думать!

Да и зачем, опять же, говорить о других? Сам я, правда, в этих зловещих психоизоляторах никогда не работал, Бог миловал, но не потому, что был проницательнее других — просто так сложилось. Зато в молодости в лагерях я тесно соприкасался с другой массовой разновидностью инакомыслия — с верующими, религиозниками, как их называли тогда. Почему-то они вызывали особую ярость у администрации и охраны (Фрейд сказал бы, что так парадоксально проявлял себя комплекс вины отвергнутых Богом). Верующим назначали самый бесчеловечный режим, без конца наказывали. При этом достаточно было любому из них отречься от веры — просто явиться к начальству и сказать: я заблуждался, больше не буду, — и все, его тут же перестали бы притеснять, возможно, даже отпустили бы домой.

Я считал это поведение ненормальным, помню отчетливо. Я-то знал, что Бога нет, и на этом, никем не принуждаемый, строил психиатрические диагнозы. Не станет ведь колебаться врач, услышав от больного, что он Кай Юлий Цезарь!

Помните повальное увлечение чудаками и чудачествами, которые должны были украсить наш мир? Им подражали, ими восхищались — и больше всего именно тем, что в иные времена должно было настораживать: феноменальной неприспособленностью, непрактичностью. Потом еще раз неуловимо изменились времена, и на место пускателей мыльных пузырей выдвинулись безумцы с практической жилкой: разного рода изобретатели, правдоискатели, реформаторы. И так велика была в обществе жажда хоть каких-то перемен, что странности, несообразности в их поведении часто даже не замечались. Так, очень медленно, постепенно расширилось и стало более гибким восприятие психической нормы.

А вот отношение к тому, что оставалось за ее пределами, менялось еще медленнее. Но, наконец, пришло время сдвинуться и ему.

Дежурным прилагательным к слову психбольница всегда было — переполненная. Кровати в палатах , сдвинутые ради экономии площади наподобие супружеских, кровати в коридорах, иногда и в столовых... Теперь же клиники пустуют. Впору самому персоналу ложиться, чтобы поднять койко-день.

Да, медицина в кризисе. Только полная безвыходность заставляет госпитализироваться. Но ведь всегда казалось, что с психическими заболеваниями, в смысле неотложности помощи, не сравнится ничто. Разве только роды.

Где же наши больные? А везде. Живут дома, чем-то занимаются, ходят по улицам, ездят в автобусах и в метро. Кто-то дисциплинированно посещает диспансер, за другими же врачам приходится бегать, чтобы хоть изредка осмотреть. Уже 5 лет, с 1988 года, когда было принято Положение об условиях и порядке оказания психиатрической помощи, принудительная госпитализация возможна только при экстраординарных обстоятельствах. А Российский Закон, принятый год назад, пошел еще дальше. Даже врачебная комиссия не правомочна, применить к больным насилие. Только суд! В судебном порядке надо доказать, что больной опасен для себя и других. А таких случаев, практика показала, не так уж и много.

Видел бы это тот дюжий санитар, в прошлом тюремный надзиратель, которого я застал горько плачущим на пороге превращенного в психбольницу Александровского централа! Сбежал один больной, и верный служака холоден при мысли, что за этим воспоследует.

Но вот не один, а тысячи больных мирно отпущены по домам — и что же происходит? Можно сказать — ничего.

Есть какая-то не вполне еще уясненная связь между тем, чего общество ждет от душевно больных, и тем, в чем проявляется их расстройство. До Великой французской революции сумасшедших заковывали в цепи, и по-другому, казалось нельзя — ведь они вели себя, как дикие звери! Когда знаменитый психиатр Ф.Пиннель снял оковы со своих больных, началась страшная паника. Однако ничего не случилось. На доброту и лояльность, на более высокую степень свободы помраченное сознание ответило чем-то очень похожим на благодарность.

Посвященный XIX век уже не знал таких форм помешательства, которые наблюдались в средние века. Самые тяжелые больные — и те стали человекоподобнее, оказалось, что хоть как-то можно с ним контактировать.

Моего сорокалетнего стажа тоже хватило, чтобы заменить сдвиг. Сейчас просто нет таких больных, каких я видел, впервые попав в больницу на практику. И нет таких сцен. И нет таких лиц. Даже грубая патология стала мягче, приблизилась к всеобщим стандартам поведения. Если не считать алкогольного делирия — состояния во всех смыслах специфического, — почти не встречается того, что можно назвать буйством.

Говорят так: раньше психиатры были безоружны, но появились психотропные препараты — и вот результат. Я этого энтузиазма не разделяю. Медикаменты, которыми мы пользуемся, еще очень далеки от совершенства. Верно, благодаря ним больные становятся тише, предсказуемее, с ними легче иметь дело в больнице и вне нее. Но и это не мало. Однако и плата очень высокая: потери индивидуальности. Два совершенно разных человека, и в болезни таких же разных, после лечения аминазином или галоперидолом становятся мало отличимы. Да и вообще, мне кажется, в светлом будущем не химия поможет человечеству решить проблему душевных недугов.

Общество стало более свободным, вот в чем я вижу причину сдвига. Сколько бы мы ни предавались самобичеванию, общественное сознание стало более снисходительным и терпимым. Оно не преодолело окончательно, но хотя бы поставило под сомнение старый взгляд на безумцев как на неудобный во всех смыслах балласт. И, как по волшебству, появились и практические подтверждения, что даже очень серьезные дефекты психики вполне совместимы с самодеятельностью, полезной для себя и для общества.

Не будем даже говорить о гениальности, сама природа которой бросает вызов психической норме. Ограничимся фактами из жизни скромного большинства.

Перебираю мысленно людей, которых лечил или которыми помогал, ибо не всех в строгом смысле можно назвать больными. Без протекций, без разнарядок по районам — «трудоустроить столько-то по списку диспансера», — они сами находят себе применение. Кто как хочет, кто как может. Один — надомником, другого соглашается терпеть коллектив. Кто-то выбирает работу попроще, но вот одного больного, которому в былые времена разве что коробочки доверили бы клеить, взял в помощники крупный банкир. Хозяин не вслушивается, что он там себе бормочет, зато банк более чем удовлетворен фантастическими финансовыми комбинациями, которые способно продуцировать только специфическое мышление шизофреника. Да и, вообще, у множества больных, когда они спокойны и свободны, когда не ждут, что сейчас их начнут травить и дразнить, не то что сохраняются, а создаются благодаря особенностям «органические» черты характера, идеальные с точки зрения работодателя.

И вот они живут, пусть не как все — «как все», вообще, становится понятием все более иллюзорным. В их жизни появляется смысл. К измененному мировосприятию подсоединяются вполне нормальные импульсы — от здорового честолюбия до материальной заинтересованности.

И, что особенно существенно в пору бедности, никто не должен брать на себя благородную, но ах до чего же обременительную обязанность их кормить.

В сущности, это та же стратегия, которую современный мир избрал по отношению к инвалидам вообще — не сюсюкать, не потакать беспомощности, не активизировать остаточные возможности в полном объеме.

Только одно, пожалуй, все еще поддерживает страх, подозрительность и инстиктивное желание изолировать «ненормальных». Это особая категория чудовищ, известная под кодовым названием «маньяки». Но превентивными мерами от них не спасешься, как ни ужасно сознание своей беспомощности. Эти насильники и душегубы чаще всего абсолютно нераспознаваемы — выглядят более нормальными, чем многие из здоровых, а часто до первого преступления и сами не осознают своих преступных влечений.

Меняются больные — меняются и этические стандарты. Оглядываясь назад, я вижу, что опасениям перед душевным расстройством были подвержены и врачи. Не в примитивном смысле: от физической опасности защищали режим, помощь персонала (навалиться, скрутить, «зафиксировать» на кровати). Но считалось, что разговоры с больным о его болезни требуют особой предусмотрительности. Не заострять, не произносить ужасных слов, поддакивать: да, конечно, вы не больны, вот только еще немножко вам надо побыть у нас... Так же и в быту — все старались делать вид, что больной здоров. Что-то похожее на страх перед дьяволом, который запрещал произносить его имя. А теперь я замечаю, что и этические стандарты изменились. Спокойный прямой разговор и даже добродушное подшучивание оправдывают себя как наилучший вид психотерапии. «Послушай, — говорю я больному, — ты же шизофреник, вряд ли тебе стоит делать то или другое», — точно так же сказал бы терапевт язвеннику: зря вы с вашей язвой употребляете такие-то продукты. И так же реагирует на мои слова мой больной. Он не обижается — он же знает про себя все, а из слов моих заключает, что я понимаю и принимаю его таким, какой он есть.

Как часто у нас бывает — маятник пролетает точку равновесия и устремляется к противоположной крайности.

Не так давно я консультировал несколько человек — достаточно крупных государственных чиновников, ставших неработоспособными после октябрьских событий.

Состояние одних было чисто реактивным: психика не выдержала потрясения. Несколько дней на больничном плюс психотерапия и они пришли в норму.

Но три случая меня буквально ошеломили. Я увидел перед собой настоящих больных — в студенческом, как у нас говорят, варианте. Со всеми признаками и проявлениями, с мышлением, при котором проблематична не только высокая управленческая, но и любая умственная деятельность. И никаких сомнений, что больны эти люди очень давно.

Вообще-то я не сегодня понял, что руководящая работа более снисходительна к недостаткам интеллекта, чем рядовое исполнительство: умело бы должностное лицо толково использовать своих помощников, секретарей и референтов. Но не до такой же степени! Как же могли столько лет не замечать этого окружающие, подчиненные и более высокое начальство?...

Больной, которого я близко знаю, возглавил совместное предприятие. Горит в работе: заключает сделки, пробивает какие-то безумные проекты. Раньше он носил бы их в папочке по кабинетам и засыпал инстанции жалобами, теперь имеет возможность все осуществлять. Недавно вернулся из Европы. Морочил солидным людям голову, сорил деньгами, как проворовавшийся купчик, однако привез новые контракты. Я спросил напрямик — как могли его партнеры не увидеть очевидного. «А они считают, что мы тут все такие — со странностями. А что я много тратил, так это мне в плюс: значит, я фигура. За это только больше уважают...».

В науке, как и в деловой жизни, сейчас больше простора для всевозможных инициатив. Открываются центры, складываются ассоциации, рождаются авторитеты. И, увы — та же картина.

Попадаю на академическое заседание. На трибуне женщина. Говорит, что ежедневно связывается с космосом и космические силы сообщают ей обо всем, что будет. Все это (я не о космосе) имеет точное название — парафренный бред, или я не психиатр. Но серьезные люди, собравшиеся в зале, внимают, затаив дыхание. А выслушав, начинают засыпать вопросами. Что там, наверху, говорят насчет нашего президента? И какие прогнозы на предстоящую зиму — в отношении погоды и в отношении голода?

А как вы восприняли бы доклад, прочитанный в центре народной медицины? Речь шла о Тибете, о чудодейственных возможностях тамошнего климата, трав. Люди живут по 700 , 800 лет, говорил докладчик, он сам имеет дело с такими , и это не предел — спокойно можно продлить век и до 1000 лет и более. В отличие от космической дамы речь этого человека выглядела самой обычной, жулик он или больной — из зала было не рассмотреть. Но опять меня больше всего поразила простодушная неразборчивость слушателей. Их только одна проблема занимала — как попасть на Тибет. Если бы я осмелился высказать недоверие, меня бы просто растерзали.

А знахари, экстрасенсы? А новоявленные вероучители? Их облик, речь, жесты и ужимки часто бывают настолько красноречивы, что и профессионалом быть не нужно. А народ к ним валит валом. И ведь не пустяками люди рискуют, даже не деньгами, которые можно потерять, доверившись соблазнителю. Вверяют безумцам собственное здоровье, приводят детей. Самая надежная наша защита — инстинкт самосохранения — и тот перестал срабатывать.

О политике, уже нет сил говорить больше. Хотя и здесь есть примеры просто убийственные.

Уравнивая больных и здоровых в правах, закон, тем не менее, не теряет чувства меры. Предусмотрен перечень занятий, не допускающий серьезных психических отклонений. Это разумно и необходимо. Но нельзя составить перечня, в который вошли бы все случаи и ситуации, требующие контроля и естественных ограничений. И нельзя повсеместно расставить контролеров. Рассчитывать можно только на культуру общества и на здравомыслие граждан. Пока они не возобладают, ощущение страшного сна не пройдет. И будет сохраняться обстановка повышенной опасности.

Если тут и можно себя чем-то утешить, то только тем, что это не единственное серьезное испытание, поджидающее нас на пути к свободе. Сомнительное утешение!

[1] Белкин А. И.— см. следующую статью.

[2] Белкин Арон Исаакович — доктор медицинских наук, профессор, специалист в области клинического и теоретического психоанализа, Президент Российской психоаналитической ассоциации, 1-й Вице — Президент Фонда возрождения русского психоанализа.