Altounian J. Putting into words, putting to rest and putting aside the ancestors. How an analysand who was heir to the armenian genocide of 1915 worked through mourning// The international journal of psycho-analysis. 1999. Vol. 80. P.439-448.
Перевод с английского Булай А.И., 2010 г.
Автор обсуждает тему трансгенерационной психической передачи коллективной травмы на основе своего личного опыта как потомка жертв геноцида армян 1915 года. Она демонстрирует, как процессы передачи внутри диаспоры эмигрантов, подобных ее собственной, обременяются инкорпорацией объектов в муках скорби, неэффективностью запретов, обесцененных убийством, возведенным в ранг закона, и недостаточностью разграничения между полами. Проводится параллель между секретным характером проекта геноцида со стороны его виновников и чувством незаконности, преследующим потомков жертв и обостренном в случае армянской катастрофы отказом государства-преемника, унаследовавшего геноцид, признаться в нем, и, в результате, стиранием этой страницы истории в западном сознании. Автор описывает, как в процессе обучения во французской школе и собственного анализа ей удалось выйти из заключения этой травмы, и затем проработать скорбь и стремление писать, обнародовав тайну и, в частности, опубликовав дневник изгнания своего отца. Этот текст рассматривается как саван, в котором мертвые наконец-то могут быть похоронены. Представляя эпизод из своей школьной жизни, автор показывает важность своего погружения во французскую культуру, позволившего ей достигнуть необходимого лингвистического и психического отстранения от ее наследия.
Текст этой статьи был написан как лекция, посвященная вручению премии имени Элиз М. Хайман в 1997 г. за вклад в разработку темы холокоста и геноцида. Моя собственная тема — это психическая передача двухступенчатой коллективной травмы, которой подверглись потомки выживших после турецкого геноцида армян 1915 г. Двумя элементами этой травмы являются, во-первых, истребление семей потомков и уничтожение родины их предков и культурных привязок, и, во-вторых, рассеивание их родителей, потерявших территориальные и языковые корни, как и какие-либо иные нарциссические основания психического выживания, по всей территории западного мира, в странах, где господствует отрицание и замалчивание реалистичной политики [26].
Автобиографический стиль моей «презентации» — это отражение написанного мной в контексте моего собственного анализа, с помощью которого я с 1975 г. искала возможность проработать скорбь.
Этот стиль может рассматриваться моими психоаналитическими читателями в некотором роде «клиническим материалом», сама форма которого может иллюстрировать один из возможных путей для сублимирования и признания травматического коллапса, унаследованного от предыдущих поколений, как на уровне ближайшего семейного окружения, так и в более широком социальном контексте.
Это содержание непросто облечь в символы и теории, поскольку мысли и их выражение в «чуждых» благоприобретенных языках и культурах блокировались на протяжении нескольких поколений под воздействием этой культурной и психической катастрофы. Таким образом, потеря культурных основ, за исключением чисто исторических аспектов, приводит к установлению ретроактивного повторения в мире репрезентаций материального уничтожения имущества и человеческих существ. В память о геноциде 1915 г. 24 апреля мы фактически вспоминаем стартовое событие, с которого это началось [27], в частности, арест в Константинополе всех представителей армянской интеллигенции и мыслителей, которые все без исключения являлись отцовскими фигурами. Их изгнание и убийство предвосхитило уничтожение мужчин, что оставило массу обездоленных женщин и детей без направляющего и охраняющего ока, поставив их жизни и нацию под угрозу уничтожения.
Хотя изучение этих факторов с исторической точки зрения и возможно и существует ряд исторических и даже социологических трактовок [19; 20; 23; 30], сложно думать и писать для целей личного переосмысления о полном крахе, который пережили чьи-то праотцы, и о положении и целях и задачах, которых они достигли впоследствии в своих странах, ассимилировавшись в «дружелюбной» и «принимающей» культуре. Характерно, к примеру, что во Франции мою подборку [10] читало, за исключением, разумеется, аналитиков и не-аналитиков, интересующихся конкретно этими вопросами, лишь сравнительно небольшое количество армян, проходящих анализ. В конце концов, анализ или любое упоминание психического ущерба зачастую рассматривается этими наследниками данной патриархальной восточной цивилизации как индивидуалистическое мероприятие, подразумевающее неуважение к стратегии выживания праотцов, ставящее под угрозу общность группы и даже как предательство высокочтимых традиций нации и памяти предков.
В этой статье я ставлю своей целью взглянуть под более широким углом как на все написанное мною, так и на психическую интеграцию травматического текста, оставленного после себя моим отцом, и показать, как удовольствие в литературе Другого сыграло важнейшую роль в моей жизни как поддерживающая третья составляющая. По этой причине я сочла уместным сохранить личностный и литературный характер этой лекции, который, как оказалось, весьма заинтересовал и понравился аудитории франкоговорящих аналитиков на Барселонском Конгрессе в 1997 г. Таким образом, это вступление ставит своей целью ввести в контекст и оправдать использование первого лица в моих показаниях в качестве анализанда, в которых рефлексивный и концептуальный перенос на вторичный уровень маскирует болезненные аффекты, удерживаемые на некоторой дистанции и связанные поэтическими эмоциями. В соответствии с различными аспектами этого процесса, мой текст разделен на пять частей, а именно: (1) писательство как связывание форм выражения экспрессии «трех диванов»; (2) выход из заключения в травме: поступление в школу, начало анализа; (3) вскрытие склепа и обнародование «преступного секрета» в моем собственном имени; (4) оплакивание мертвых, предание их земле в саване текста и (5) встреча с Другим и интерпретация навязчивого маскирующего воспоминания.
Писательство: связывающее формы выражения экспрессии «трех диванов»
Вступление к моему сборнику [10], заголовок которого переводится как «Откройте мне только путь к Армении: геноцид в пустыне бессознательного», озаглавлено «Мои три дивана». Эта метафора была использована, чтобы представить процесс проработки и писательства, за который я взялась в 1975 г. в конце моего первого анализа, вот по каким причинам.
От ужасающего Дивана[1], издавшего указ о депортации и смерти моего народа в условиях несказанного ужаса в 1915 г., я перешла к дивану (кушетке) аналитика, обращаясь к прошлому и вспоминая его кровавые и спасительные отголоски через сказки, слезы и молитвы чудесного дивана моей бабушки, всю сладость единения и маленькие чашечки кофе, вязание, рукоделие и дружелюбную ностальгию ее седира с его тысячей и одной уловкой по выживанию. Поскольку диван моей бабушки был в действительности седиром — арабо-турецкий термин, обозначающий аскетический и бедный образ жизни — его срединоземноморское воплощение в большей мере напоминало мне софу — арабское слово, вызывающее в воображении более богатую обстановку, нечто, украшенное подушечками и коврами. Прежде всего, тем не менее, для меня это был диван, потому что это персидское слово — которое изначально обозначало сборник лирических стихотворений, и в то же время предмет интерьера, о котором идет речь — метонимически представляет собой и обобщает не только важнейшие слова, но также место их появления, и, таким образом, является в буквальном смысле подходящим для психоаналитического сеттинга, установленного З. Фрейдом.
Эта унаследованная от предков колыбель возведена на трон в моей памяти, украшенная подушками и килимами[2], символами обволакивающей теплоты, оставленной на покинутой родине, одновременно освященная веками и защищающая, суровая и сияющая. В моих воспоминаниях это сродни странно знакомому и в такой же мере не-западному дивану (кушетке) на Берггассе, который — гораздо позже — вызвался сопровождать меня на моем жизненном пути. Диван моей бабушки направил меня к своему фрейдовскому собрату, который, столь часто маня меня в глубины бессознательного, пригласил обратно к далекой бабушке-предку, чтобы услышать о ее бедах, оставленных мне в наследство:
Во-первых, раны, нанесенные другой царицей:
Мне негде похоронить свое сердце...
Ибо вне Армении я, в конце концов, ничто
Во-вторых, предостережения, сопутствовавшие мне в моем анализе:
Будь готов увидеть твою землю опустошенной,
Будь готов видеть повсюду на твоей земле
Ужас на ужасе перед яростью войны,
Горы трупов и реки крови.
В третьих, поиски от дивана до дивана:
Я не желаю царствовать над вашей Вифинией:
Откройте мне только путь к Армении.
В-четвертых, традиция мастерства, которое умело обходиться малым и предписывала мне сплетать — «связывать» — слова, которые принадлежали трем диванам, чтобы ничто из этого туго сплетенного полотна не было потеряно в тенетах отрицания.
Таким образом, я обратилась к поэзии Корнеля[3] и метафоре трех диванов, чтобы проиллюстрировать и представить вам мой метод работы, который образовался сам собой, без обдумывания заранее. Я всегда стремилась вплетать кровавый материал коллективной истории и рассеянные клочки психического страдания в занавес моего детского наслаждения при чтении сказок про Некоторое царство — наслаждение, впоследствии превратившееся в мое школьное увлечение литературой. Именно то, что я находилась на распутье, сподвигло меня мыслить и писать.
Выход из заключения в травме: поступление в школу, начало анализа
Перед любым ребенком эмигрантов, переживших истребление своего народа, стоит сокрушительная задача практически невозможного перевода, восстановления жизни и смысла следов, переданных родителями, которые необходимо — не только ради себя, но также ради тех, кого ребенок несет внутри себя — привнести в новый мир их ссылки, абсолютной ссылки из места, которое более не существует [8]. Такому ребенку приходится сделать этот мир семейного выживания достойным доверия и способным к катексису, так чтобы она сама могла полноценно существовать. Я полагаю, это было попыткой освободиться от этих долгов, которые в ходе моего анализа привели меня к написанию серии статей, впоследствии собранных в упоминавшемся ранее сборнике [10] — о психической передаче травмы потомков выживших в армянском геноциде 1915 г.
Воспоминания моих школьных дней помогут объяснить, почему мне просто пришлось начать писать, так как, надо признаться, я не люблю писать и никогда не стремилась делать это ранее. Как мы знаем, произведения детей выживших редко определяются их собственным желанием, ведущим к данному катексису вновь обретенных объектов, которые любят или по которым скучают, а, разумеется, диктуются в первую очередь долгом перед выжившими предками и их мертвецами — цена за то, что тебе дали жизнь, которая обошлась им неизмеримо дорого. Вот то самое воспоминание.
Давным-давно в качестве домашней работы мне нужно было описать долгую прогулку в лесу или каникулы в деревне. Я с болью обнаружила, что полностью лишена той, казалось бы, естественной привязанности, которую явно испытывали мои одноклассники к пейзажам милой Франции [14]. В моем народе нахождение вне дома вызывало картины отнюдь не прогулок по сельской местности и не живописных рощ, а пеший переход изгнанников через Анатолийскую пустыню, и если кто-то оставался жив после подобного, то вряд ли ему захотелось бы об этом вспоминать! Разумеется, можно из чувства долга отмечать годовщины подобных событий вместе с другими призраками из тех адских мест, но на данном этапе школьная программа в этой дружелюбной стране требовала удивительно беспредметных сочинений о прелестях времен года. Для тех эмигрантов 1920-х гг. [3], жестоко изгнанных из их домов, ошеломленных молчанием мира, не желавшего ничего знать о массовых захоронениях, которые оставили после себя ненаказанные преступники, переполненных навязчивой тревогой о том, чтобы заполучить документы, которые дадут им право жить и зарабатывать на жизнь, — в сферу интересов этих так называемых иностранных рабочих, находящихся во власти горя, могли входить необходимость обеспечить потомство едой и крышей, переживая последствия ужасающего прошлого. Но вряд ли они могли играть со своими детьми в деревне у дедушек и бабушек, которых эти семьи были таким трагическим образом лишены, или знакомить детей со словами, приукрашивающими скромные удовольствия жизни!
Таким образом, моя не-сонастроенность в отношении актуальных вопросов — будь то в школе, которая, несмотря на все республиканские идеалы свободы, держалась за счет отрицания, или в родительском доме, наполненном его правдами, но лишенным свободы и лишающим свободы тебя посредством своей виктимизации — все это привело к возникновению во мне чувства исключенности, которое овладевает любым ребенком, подвергающемся влиянию заблуждений взрослых, неспособных как признать ее, так и признать себя в ней.
Для тех, чьи родители лишь по чистой случайности выжили при уничтожении их нации, любые отношения с другими включают в себя и выявляют, в частности, неразрешенный конфликт, в котором они всегда проигрывают в попытке установить равноценный обмен с этими другими. Избирательное восприятие заставляет их слышать невысказанный подтекст в личной позиции тех, с кем они общаются, сторонних наблюдателей за надоевшими катаклизмами века. Ибо они знакомы с другой, неуместной стороной медали, которая является лишь тем, кто пребывает в другом лагере, очевидцам и наследникам бесчеловечного [15]: в рамках сообщества переживших массовую травму инкорпорация объектов в муках скорби, неэффективность запретов, обесцененных убийством, возведенным в ранг закона, недостаточность разграничения между полами и поколениями, и его инцестуозные последствия [29], а также потеря своей культуры в изгнании — все это оказывается тяжелым грузом, обременяющим процессы передачи. Имея эту мрачную линию преемственности, дети потерявших родину людей переживают разрушение идентичности и сексуальности в виде двойной связи, одновременно священной и неподобающей; при достижении независимости и при установлении связи с другими это возлагает на них ношу сокровенного постыдного знания преступлений, которые явились ценой их рождения — связь, которая отражая вселенную белого психоза [22],может быть названа «белый инцест». Если бы присущие тому времени нормы должным образом соблюдались, родители этих детей вообще не стали бы исключением в правиле смерти; они также не произвели бы потомство сирот — мало различающихся братьев и сестер, сплавленных их прохождением через общий апокалипсис, невидимый жителям этого мира.
Эта моя работа, безусловно, является свидетельством взаимоотношений с той демократической школой Других, которая, несмотря на двойственность, пронизывающую и формирующую эти отношения, заслужила роль посредника, что дало мне возможность посредством лингвистического и, следовательно, неизбежно также и психического дистанцирования присвоить новое значение изначально невыносимому опыту [5]. Я использовала язык Других в обход своего собственного, ушедшего в небытие, ибо освобождающая работа скорби может происходить лишь в убежище другого языка. Таким вот окольным путем я стремилась донести в своих работах опыт, который невозможно передать посредством родного языка, чьи слова были отделены от своего символического наполнения и который был лишен своей земли в результате геноцида, изгнания и рассредоточения его носителей по миру. В результате у него не было возможности проявить себя, открыть себя миру или быть переданным по наследству с удовлетворением и любовью.
Парадоксальное, трагическое послание, которое не может быть выражено словами между матерью, окружающей средой и ребенком в этой истории, это в некотором роде отрицание самого себя: «Мы передаем тебе жизнь без символических ориентиров»; и если этот ребенок чрезмерно глубоко погружается в это призрачное «Где-то» своих родителей, единственных советчиков и защитников, он остается полностью некатектированным ими в качестве личности, и не существует сам по себе ни для кого как внутри собственного дома, так и, разумеется, вне его. Следовательно, как в анализе молчание аналитика представляет собой слой, который отражает суть субъекта в процессе его развития; так же, как субъект нуждается в самовыражении посредством слов Другого в качестве основания для ее собственного (анализ служит не только терапией посредством слов, но также спасением слов, разрушенных жесткой катастрофой); таким образом, работа скорби может продолжаться лишь под покровом другого языка. Только перевод на другой язык, который, благодаря самой его инаковости, обозначает границы, запреты и кастрации — осуществляет подавление и именует новые объекты, которые должны быть катектированы. В ситуации неудачи первичной идентификации, дитя-школьница обладает лишь разрозненными остатками родительских текстов; но, будучи освобожденной принятым ее языком от архаической матери, от ее предписания быть полезной и разумной, она разбирается, что к чему, и открывает для себя доселе неизвестную ей способность к играм, посредством которых она, наконец, может играть с отражениями своей судьбы в инаковости тех, кто в меньшей степени лишен корней, чем она. Поскольку все ее словесные представления были замутнены тенью невозможной скорби, дитя изгнания может воспользоваться языком Других для того, чтобы избавиться от этой тени, разрушить ее власть.
Вскрытие склепа: обнародование преступного секрета в моем собственном имени
Разрываясь, таким образом, между семейной историей, лишенной отголосков в широком мире, и широким миром, не имеющим отношения к ситуации у меня дома, мне не оставалось ничего, кроме как возводить мосты, обнародовать глубоко сокровенный и страстный текст из моего наследия, действовать поистине как посредник, чтобы снова сделать этот текст всеобщим достоянием истории ради того, чтобы выделить себе личное пространство для работы скорби [4]. Потому что в широком мире, в котором живет армянская диаспора, знаки их коллективной истории по большому счету не существуют. Геноцид 1915 г., непризнанный государством-преемником, получившим в наследство это преступление, остается незафиксированным в памяти западных людей, потому что произошел на восточном фланге геополитической ситуации Первой мировой войны, ситуации, важность которой явно недооценивается в свете экономических и политических проблем того времени с Турцией [2; 12]. Истоки разобщения и переселения в семейной истории всех армян-эмигрантов и коренная причина их нынешних бессознательных побуждений больше не стоят на повестке дня в месте, где они живут. Даже если некоторые из них встречаются иногда с любопытством со стороны, им нередко приходится отстаивать свою идентичность и объяснять причины, по которым они живут здесь, среди других, им приходится, так сказать, удваивать самоотрицание.
Ведь если тебе действительно необходимо объяснить, кто ты и откуда происходишь, неизбежно встанет вопрос, а существуешь ли ты в полном смысле этого слова — а именно, в качестве потомка своих предков? Возможно, меня побудил писать именно вызов, брошенный этим вопросом: могут ли потомки выживших в непризнанном геноциде говорить от их имени [9]?
Вследствие насильного изъятия опорных точек, на основании которых дети выживших могут устанавливать свою идентичность, этим детям приходится жить в ситуации глобального расщепления. Их разобщенность проистекает из глобальной ситуации, которую им приходится поддерживать: в противопоставление всем тем, кто живет нормальной и достойной жизнью, они представляют собой наследников генеалогических линий, которые должны, со своей стороны, оставаться тайными [11]. И пока это правило имеет над ними власть, им словно бы запрещено символизировать элементы своей истории в череде поколений и среди своего народа [28]. Не является ли это отчетливой точкой наложения общественно-политических прав и психических потенциальных возможностей? Кто способен выразить катастрофу, окружающую его рождение, тот тем самым до некоторой степени спасся от нее; а тот, кто в силах порабощать и истреблять человеческие существа, фактически пытается обрести силу, уничтожить или подавить в корне их ощущение себя субъектом, а также их психическую и культурную способность к созиданию. Способность к символизации и к осознанию себя в линии преемственности — безусловно, привилегия из привилегий.
Я пыталась провести параллель между определяющим состоянием секретности, которое, по мнению историков, характеризует проект геноцида [21; 31], и чувством незаконности, которое неизменно сопровождает передачу этого опыта стыда за человечество [17; 32]. Я тщательно изучила формы, принятые посредством установления родства после коллективной травмы, пережитой втайне. И я спрашиваю: как это немыслимое содержание тайны может жить в душе [1]? Какое расщепление в потомках выживших оно производит в образе тела, в системе идентификации и в связи с именем и с миром?
Оплакивание мертвых: предание их земле в саване текста
В журнале Les Temps Modernes в период с 1975 по 1988 гг. был опубликован ряд моих статей, включая статью 1982 г. под названием «Терроризм геноцида», которая содержала дневник изгнания моего отца. Таким образом, книге, в которую все эти статьи были собраны [10], был присвоен статус савана для страдающего инородного тела, которое теперь предано земле. После перевода и публикации этого дневника в интеллектуальном обрамлении аналитических текстов стало возможным фактически социализировать то, что превратилось в «незаконную родословную». Мне потребовался целый анализ, чтобы интегрировать все возможные звенья в этот текст; тем не менее, на собственно культурном уровне мне также потребовалось лингвистическое и символическое посредничество его переводчика и издателя, так как лингвистический и редакторский переводы рукописей помогают автору достигнуть и переработать триангуляцию и, таким образом, дистанцироваться. Труд этих посредников по превращению совершенно неудобоваримого исходного текста в чистовой вариант дал возможность объективно прочитать слова отца, чьи истории оставили во мне разрушительные следы слушания-в-слиянии, а также, безусловно, облегчили психическую передачу.
Статья «Терроризм геноцида», опубликованная вскоре после первого крупного акта армянского терроризма в Париже (когда в турецком консульстве в сентябре 1981 г. были захвачены заложники), состоит из следующего:
Как показывает анализ трансгенерационной передачи травмы [24; 25], отличительным эффектом травматического всепоглощающего характера защит является блокирование межличностных отношений, формирования социализирующих и вводящих в культурный контекст связей. Следовательно, предпосылкой написания моих работ — в понятиях не только частного психического опыта, но также и коллективной истории — служило суровое испытание, заключавшееся в неспособности Другого к ответу, в его молчании, путь через вселенную без каких либо обратных связей. (Путь времени между презентацией моих статей и публикации этой работы дал мне возможность стать свидетельницей бурных эмоций на лицах старейших армян, собравшихся перед зданием Национальной Ассамблеи в Париже 29 мая 1998 г., когда им объявили — после более чем восьмидесяти лет ожидания! — что «Франция публично признает армянский геноцид 1915 года»). Я стремилась засвидетельствовать не только уничтожение более чем полутора миллиона жертв, но на еще более глубоком уровне — ничто иное как искоренение культуры и знаков ее идентичности. Путь к тому, чтобы бросить вызов этому опыту и преодолеть его, занял у меня много лет.
В течение этих лет должно было быть выковано большое количество связующих звеньев, ради того, чтобы эта публикация — в самом полном смысле этого слова — стала для меня осуществимой. Разумеется, этот сборник существует лишь благодаря его сердцевине, дневнику моего отца, и связью, которую я сумела установить с ним, содержащему отчет о его депортации, когда он был четырнадцатилетним мальчиком. В соответствии с моим заголовком, «Выразить словами, поставить точку и отстраниться от предков», этот сборник может, таким образом, рассматриваться как попытка представить в перспективе и в текстовой форме как коллективную, так и индивидуальную травму; текст, который означает запоздалое зарывание могил другим поколением и другой культурой. Заголовок сборника, заимствованный из Корнеля, «Откройте мне только путь к Армении», служит, по существу, надгробным памятником, маскирующим подлинную сущность подзаголовка «Геноцид в пустынях бессознательного».
Встреча с Другим: интерпретация навязчивого маскирующего воспоминания
Выбор слов Корнеля облек в метафору изначально бессознательную стратегию. Моей главной заботой было скорее облечь внутреннюю катастрофу в спасительное удовольствие от литературы, которую мне даровала школа, или, что то же самое, ввести трагедию отца под защиту цивилизующего, дающего гарантии приемного отца.
В заключение и в знак благодарности за эту награду за мою работу, я хочу описать здесь невыносимую сцену, которую я восстановила двадцать лет назад в автобиографическом отрывке «Армянка в школе» (см. [10]). Мое присутствие здесь, по такому случаю на международном уровне — это для меня нечто забавное и странное, и словно бы разрешает эту ситуацию и превращает ее в свою противоположность, как острóта, которая подчас разряжает обстановку. Позвольте мне представить вам на рассмотрение и ваш проницательный анализ этот диссонанс сценария на три персонажа, лишенного триангуляции.
В одной из этих средних школ, которые готовят учеников для поступления во французские grandes ecoles[4], я стояла между моим отцом и завучем в ее кабинете, и это был словно странный или даже бесстыдный кошмар. До этого момента в течение всей моей школьной жизни мне удавалось уклоняться от этой невыносимой конфронтации между французской государственной средней школой и выжившим после катастрофы, чье имя я ношу, единственным великим мужчиной в моих глазах, моим отцом. Моя мать практически никогда не брала на себя представительские функции, в которых, по сути, нечего было и представлять, правила здесь были совершенно однозначны. Мое поступление в специализированный класс литературы зависело от этого испытания, в ходе которого я обязана была трижды отречься.
Как оказалось, это было испытанием только для меня: что касалось завуча, этот человек с его ломаным французским, представительный и при этом не вписывающийся в окружающую обстановку, его жесткая манера поведения, противоречащая условностям, самозванец, определенно не служил мне рекомендацией в качестве будущей ученицы на приемном экзамене в ее класс. Я не считаю, что ее справедливо было бы назвать расисткой, но ни обычаи, ни школьные порядки не были рассчитаны на подобную кандидатуру ученика. Для моего отца эта засушенная бюрократка, тратящая его время разговорами о непостижимых светских вещах, таких как оценки кандидата по переводу с листа на латыни, ее мотивация, полученные ею знаки отличия — была скучной женщиной, которая не вызывала в нем никакого отклика; он просто отсутствовал. Что же касается меня, моя судьба была в ее руках, я находилась во власти ее будущего решения. В ее присутствии мне пришлось бы отказаться от лояльности к моему отцу и его бесцеремонному поведению. Я видела на его лице лишь пренебрежение в адрес моих легкомысленных устремлений, которые могут побудить меня отречься от «необразованных», но мудрых и практичных матерей мерцающего Востока, который был его миром. Я, со своей стороны, лишилась дара речи, не в силах объяснить этой женщине, насколько, несмотря на мою неспособность существовать на пересечении несовместимого, я люблю этих авторов, ее предков, возможно больше, чем она сама, и что я полна благодарности в отношении ее коллег, которые научили меня читать их и даровали их мне, как пищу во времена голода.
В аналитической работе случаются моменты, когда какая-либо шутка аналитика, попадающая в контекст так хорошо знакомого страдания, отчасти приоткрывает дверь в пространство, где возможно улыбаться и мыслить. Аналогичным образом, это общественное вознаграждение, когда та давняя «школьница» получает ваше признание за выполненный труд, от которого она на самом деле не могла уклониться, является повторением — пусть и с целью преобразования и шутливого перераспределения ролей в неожиданной театральной постановке — той конфронтации между тремя персонажами, в которой ни одно из действующих лиц на тот момент не было способно посмотреть на себя со стороны, обратиться к своему Другому. Возможно, именно переживание этого начального взрыва и изоляции — как индивидуальное страдание, так и коллективная драма — я стремилась «обратить в слова» с помощью моей работы, чтобы предать земле умерших и «упокоить их с миром» и дать себе возможность отделиться, «отстраниться» от них, дать им обрести голос и, исходя из «потерянной Армении в Нормандию без своего места», также дать слово тем, чья история отличается от моей [6; 7; 13].
Психоаналитический вестник. 2011. Вып. 22. № 1.
Литература:
[1] Диван — в ряде исламских государств, в том числе, в Османской империи, высший орган исполнительной, законодательной и законосовещательной власти. — Прим. ред.
[2] Килим — тканый гладкий двусторонний ковер ручной работы. — Прим. ред.
[3] Корнель, Пьер (1606-1684) — французский драматург, «отец» французской трагедии. — Прим. ред.
[4] Grandes ecoles — большие школы; неофициальная категория французских вузов. — Прим. ред.